— Я на твоем месте, Александр, говорил бы то же, что ты; я, как ты, говорю только для примера, что у тебя есть какое-нибудь место в этом вопросе; я знаю, что он никого из нас не касается, мы говорим только, как ученые, о любопытных сторонах общих научных воззрений, кажущихся нам справедливыми; по этим воззрениям каждый судит о всяком деле с своей точки зрения, определяющейся его личными отношениями к делу, я только в этом смысле и говорю, что на твоем месте стал бы говорить точно так же, как ты. Ты на моем месте говорил бы точно так же, как я. С общей научной точки зрения ведь это бесспорная истина. А на месте В есть В; если бы оно на месте В не было В, то оно еще не было бы на месте В, ему еще недоставало бы чего-нибудь, чтобы быть на месте В, — так ведь? Следовательно, тебе против этого возразить нечего, как мне нечего возразить против твоих слов. Но я, по твоему примеру, построю свою гипотезу, тоже отвлеченную, не имеющую никакого применения ни к кому. Прежде положим, что существуют три человека, — предположение, не заключающее в себе ничего невозможного, — предположим, что у одного из них есть тайна, которую он желал бы скрыть и от второго, и в особенности от третьего; предположим, что второй угадывает эту тайну первого и говорит ему: делай то, о чем я прошу тебя, или я открою твою тайну третьему. Как ты думаешь об этом случае?
Кирсанов несколько побледнел и долго крутил усы.
— Дмитрий, ты поступаешь со мною дурно, — произнес он наконец.
— А очень мне нужно с тобою-то поступать хорошо, — ты для меня интересен, что ли? И притом я не понимаю, о чем ты говоришь. Мы говорили с тобою, как ученый с ученым, предлагали друг другу разные ученые, отвлеченные задачи; мне наконец удалось предложить тебе такую, над которою ты задумался, и мое ученое самолюбие удовлетворено. Потому я прекращаю этот теоретический разговор. У меня много работы, не меньше, чем у тебя; итак, до свидания. Кстати, чуть не забыл: так ты, Александр, исполнишь мою просьбу бывать у нас, твоих добрых приятелей, которые всегда рады тебя видеть, бывать так же часто, как в прошлые месяцы?
Лопухов встал.
Кирсанов сидел, рассматривая свои пальцы, будто каждый из них — отвлеченная гипотеза.
— Ты дурно поступаешь со мною, Дмитрий. Я не могу не исполнить твоей просьбы. Но, в свою очередь, я налагаю на тебя одно условие. Я буду бывать у вас; но, если я отправлюсь из твоего дома не один, ты обязан сопровождать меня повсюду, и чтоб я не имел надобности звать тебя, — слышишь? — сам ты, без моего зова. Без тебя я никуда ни шагу, ни в оперу, ни к кому из знакомых, никуда.
— Не обидно ли мне это условие, Александр? Что ты, по моему мнению, вор, что ли?
— Не в том смысле я говорил. Я такой обиды не нанесу тебе, чтоб думать, что ты можешь почесть меня за вора. Свою голову я отдал бы в твои руки без раздумья. Надеюсь, имею право ждать этого и от тебя. Но о чем я думаю, то мне знать. А ты делай, и только.
— Теперь знаю и я. Да, ты много сделал в этом смысле. Теперь хочешь еще заботливее хлопотать об этом. Что ж, в этом случае ты прав. Да, меня надобно принуждать. Но, как я ни благодарен тебе, мой друг, из этого ничего не выйдет. Я сам пробовал принуждать себя. У меня тоже есть воля, как и у тебя, не хуже твоего маневрировал. Но то, что делается по расчету, по чувству долга, по усилию воли, а не по влечению натуры, выходит безжизненно. Только убивать что-нибудь можно этим средством, как ты и делал над собою, а делать живое — нельзя. — Лопухов расчувствовался от слов Кирсанова: «Но о чем я думаю, то мне знать». — Благодарю тебя, мой друг. А что, мы с тобою никогда не целовались, может быть, теперь и есть у тебя охота?
Если бы Лопухов рассмотрел свои действия в этом разговоре как теоретик, он с удовольствием заметил бы: «А как, однако же, верна теория: эгоизм играет человеком. Ведь самое-то главное и утаил, «предположим, что этот человек доволен своим положением»; вот тут-то ведь и надобно было бы сказать: «Александр, предположение твое неверно», а я промолчал, потому что мне невыгодно сказать это. Приятно человеку, как теоретику, наблюдать, какие штуки выкидывает его эгоизм на практике. Отступаешься от дела потому, что дело пропащее для тебя, а эгоизм повертывает твои жесты так, что ты корчишь человека, совершающего благородный подвиг».
Если бы Кирсанов рассмотрел свои действия в этом разговоре как теоретик, он с удовольствием заметил бы: «А как, однако же, верна теория; самому хочется сохранить свое спокойствие, возлежать на лаврах, а толкую о том, что, дескать, ты не имеешь права рисковать спокойствием женщины; а это (ты понимай уж сам) обозначает, что, дескать, я действительно совершал над собою подвиги благородства к собственному сокрушению, для спокойствия некоторого лица и для твоего, мой друг; а потому и преклонись перед величием души моей. Приятно человеку, как теоретику, наблюдать, какие штуки выкидывает его эгоизм на практике. Отступался от дела, чтобы не быть дураком и подлецом, и возликовал от этого, будто совершил геройский подвиг великодушного благородства; не поддаешься с первого слова зову, чтобы опять не хлопотать над собою и чтобы не лишиться этого сладкого ликования своим благородством, а эгоизм повертывает твои жесты так, что ты корчишь человека, упорствующего в благородном подвижничестве».
Но ни Лопухову, ни Кирсанову недосуг было стать теоретиками и делать эти приятные наблюдения: практика-то приходилась для обоих довольно тяжеловатая.
Возобновление частых посещений Кирсанова объяснялось очень натурально: месяцев пять он был отвлечен от занятий и запустил много работы, — потому месяца полтора приходилось ему сидеть над нею, не разгибая спины. Теперь он справился с запущенною работою и может свободнее располагать своим временем. Это было так ясно, что почти не приходилось и объяснять.