— Да, Вера Павловна, была. И я была очень дерзкая, у меня не было никакого стыда, и я была всегда пьяная — у меня оттого и болезнь, Вера Павловна, что при своей слабой груди я слишком много пила.
Вере Павловне уже раза три случалось видеть такие примеры. Девушки, которые держали себя безукоризненно с тех пор, как начиналось ее знакомство с ними, говорили ей, что прежде, когда-то, вели дурную жизнь. На первый раз она была изумлена такою исповедью; но, подумав над нею несколько дней, она рассудила: «А моя жизнь? — грязь, в которой я выросла, ведь тоже была дурна; однако же не пристала ко мне, и остаются же чисты от нее тысячи женщин, выросших в семействах не лучше моего. Что ж особенного, если из этого унижения также могут выходить неиспорченными те, которым поможет счастливый случай избавиться от него?» Вторую исповедь она слушала, уже не изумляясь тому, что девушка, ее делавшая, сохранила все благородные свойства человека: и бескорыстие, и способность к верной дружбе, и мягкость души, — сохранила даже довольно много наивности.
— Настасья Борисовна, я имела такие разговоры, какой вы хотите начать. И той, которая говорит, и той, которая слушает, — обеим тяжело. Я вас буду уважать не меньше, скорее больше прежнего, когда знаю теперь, что вы много перенесли, но я понимаю все и не слышав. Не будем говорить об этом: передо мною не нужно объясняться. У меня самой много лет прошло тоже в больших огорчениях; я стараюсь не думать о них и не люблю говорить о них, — это тяжело.
— Нет, Вера Павловна, у меня другое чувство. Я вам хочу сказать, какой он добрый; мне хочется, чтобы кто-нибудь знал, как я ему обязана, а кому сказать, кроме вас? Мне это будет облегчение. Какую жизнь я вела, об этом, разумеется, нечего говорить, — она у всех таких бедных одинакая. Я хочу сказать только о том, как я с ним познакомилась. Об нем так приятно говорить мне; и ведь я переезжаю к нему жить, — надобно же вам знать, почему я бросаю мастерскую.
— Если для вас этот рассказ будет приятен, Настасья Борисовна, я рада слушать. Позвольте же, я возьму работу.
— Да, а вот мне и работать нельзя. Какие добрые эти девушки, находили мне занятие по моему здоровью. Я их всех буду благодарить, каждую. Скажите и вы им, Вера Павловна, что я вас просила благодарить их за меня.
— Я ходила по Невскому, Вера Павловна; только еще вышла, было еще рано; идет студент, я привязалась к нему. Он ничего не сказал, а перешел на другую сторону улицы. Смотрит, я опять подбегаю к нему, схватила его за руку. «Нет, — я говорю, — я не отстану от вас, вы такой хорошенький». — «А я вас прошу об этом, оставьте меня», — он говорит. «Нет, пойдемте со мной». — «Незачем». — «Ну, так я с вами пойду. Вы куда идете? Я уж от вас ни за что не отстану». Ведь я была такая бесстыдная, хуже других.
— Оттого, Настасья Борисовна, что, может быть, на самом-то деле были застенчивы, совестились.
— Да, это может быть. По крайней мере, на других я это видела, — не тогда, разумеется, а после поняла. Так когда я ему сказала, что непременно пойду с ним, он засмеялся и сказал: «Когда хотите, идите; только напрасно будет», — хотел проучить меня, как после сказал: ему было досадно, что я пристаю. Я и пошла, и говорила ему всякий вздор; он все молчал. Вот мы пришли. По-студенческому, он уж и тогда жил хорошо, получал от уроков рублей двадцать в месяц, и жил тогда один. Я развалилась на диван и говорю: «Ну, давай вина». — «Нет, говорит, вина я вам не дам, а чай пить, пожалуй, давайте». — «С пуншем», — я говорю. «Нет, без пунша». Я стала делать глупости, бесстыдничать. Он сидит, смотрит, но не обращает никакого внимания: так обидно. Теперь встречаются такие молодые люди, Вера Павловна, — молодые люди много лучше стали с того времени, а тогда это было диковиной. Мне стало даже обидно, я начала ругать его: «Какой ты такой деревянный, — и выругала его, — так я уйду». — «Теперь что ж уходить, — он говорит, — уж напейтесь чаю: хозяйка сейчас принесет самовар. Только не ругайтесь». И все говорил мне «вы». «Вы лучше расскажите-ка мне, кто вы и как это с вами случилось». Я ему стала рассказывать, что про себя выдумала: ведь мы сочиняем себе разные истории, и от этого никому из нас не верят; а в самом деле есть такие, у которых эти истории не выдуманные: ведь между нами бывают и благородные и образованные. Он послушал и говорит: «Нет, у вас плохо придумано; я бы вот и хотел верить, да нельзя». А мы уж пили чай. Вот он и говорит: «А знаете, что я по вашему сложению вижу: что вам вредно пить; у вас от этого чуть ли грудь-то уж не расстроена. Дайте-ка я вас осмотрю». Что же, Вера Павловна, вы не поверите, ведь мне стыдно стало, — а в чем моя жизнь была, да перед этим как я бесстыдничала! И он это заметил. «Да нет, говорит, ведь только грудь послушать». Он тогда еще во втором курсе был, а уж много знал по медицине, он вперед заходил в науках. Стал слушать грудь. «Да, говорит, вам вовсе не годится пить, у вас грудь плоха». — «А как же нам не пить? — говорю. — Нам без этого нельзя». И точно, нельзя, Вера Павловна. «Так вы бросьте такую жизнь». — «Стану я бросать! Ведь она веселая!» — «Ну, говорит, мало веселья. Ну, говорит, я теперь делом займусь, а вы идите». И ушла я, рассерженная, что вечер пропал даром; да и обидно мне было, что он такой бесчувственный: ведь тоже своя амбиция у нас в этом. Вот, через месяц, случилось мне быть в тех местах: дай, думаю, зайду к этому деревянному, потешусь над ним. А это было перед обедом; я с ночи-то выспалась и не была пьяная. Он сидел с книгою. «Здравствуй, деревянный». — «Здравствуйте, что скажете?» Я опять стала делать глупости. «Я, говорит, вас прогоню, перестаньте, я вам говорил, что не люблю этого. Теперь вы не пьяная, можете понимать. А вы лучше вот что подумайте: лицо-то у вас больнее прежнего, вам надо бросить вино. Поправьте одежду-то, да поговорим хорошенько!» А у меня, точно, грудь уж начинала болеть. Он опять слушал, сказал, что расстроена больше прежнего, много говорил; да и грудь-то у меня болела, — я и расчувствовалась, заплакала: ведь умирать-то не хотелось, а он все чахоткой пугал. Я и говорю: «Как же я такую жизнь брошу? Меня хозяйка не выпустит — я ей семнадцать целковых должна». Ведь нас всегда в долгу держат, чтобы мы были безответны. «Ну, говорит, у меня семнадцать целковых не наберется, а послезавтра приходите». Так это странно мне показалось, ведь я вовсе не к тому сказала; да и как же этого ждать было? да я и ушам своим не верила, расплакалась еще больше, думала, что он надо мною насмехается: «Грешно вам обижать бедную девушку, когда видите, что я плачу»; и долго ему не верила, когда он стал уверять, что говорит не в шутку. И что вы думаете? — ведь набрал денег и отдал мне через два дня. Мне и тут все еще как будто не верилось. «Да как же, говорю, да за что же, когда вы не хотите иметь со мною дела?» Выкупилась от хозяйки, наняла особую комнату. Но делать мне было нечего: ведь у нас особые билеты, — куда я с таким билетом покажусь? А денег нет. Я и жила по-прежнему — то есть не по-прежнему: какое сравнение, Вера Павловна! Ведь я к себе уж принимала только своих знакомых, хороших, таких, которые не обижали. И вина у меня не было. Потому какое же сравнение. И, знаете, мне уж это легко было перед прежним. Только нет, все-таки тяжело; и что я вам скажу: вы подумаете, потому тяжело, что у меня было много приятелей, человек пять, — нет, ведь я к ним ко всем имела расположение, так это мне было ничего. Вы меня простите, что я так говорю, только я с вами откровенна: я и теперь так думаю. Вы меня знаете, не скромная ли я теперь; кто теперь слышал от меня что-нибудь, кроме самого хорошего? Ведь я в мастерской сколько вожусь с детьми, и меня все любят, и старухи не скажут, чтобы я не учила их самому хорошему. Только я с вами откровенна, Вера Павловна, я и теперь так думаю: если расположение имеешь, это все равно, когда тут нет обману; другое дело, если бы обман был.