— Мой милый, я читаю теперь Боккаччио (какая безнравственность! — замечаем мы с проницательным читателем, — женщина читает Боккаччио! это только мы с ним можем читать. Но я, кроме того, замечаю еще вот что: женщина в пять минут услышит от проницательного читателя больше сальностей, очень благоприличных, чем найдет во всем Боккаччио, и, уж конечно, не услышит от него ни одной светлой, свежей, чистой мысли, которых у Боккаччио так много); ты правду говорил, мой милый, что у него громадный талант. Некоторые его рассказы надобно, по-моему, поставить рядом с лучшими шекспировскими драмами по глубине и тонкости психологического анализа.
— А как тебя забавляют его комические рассказы, в которых он так бесцеремонен?
— Некоторые забавны, но вообще эти рассказы скучны, как всякий слишком грубый фарс.
— Но это надобно извинить ему, — ведь он жил за пятьсот лет до нас; то, что нам кажется слишком сальным, слишком площадным, тогда не считалось неприличием.
— Как и многие наши обычаи и весь наш тон будут казаться грубы и грязны гораздо меньше, чем через пятьсот лет. Но это не занимательно; я говорю о тех его рассказах, превосходных, в которых серьезно изображается страстная, высокая любовь. В них всего виднее его великий талант. Но вот что я хотела сказать, Саша: он изображает очень хорошо и сильно; судя по этому, можно сказать, что тогда не знали той неги любви, как теперь, любовь тогда не чувствовалась так сильно, хоть и говорят, что это была эпоха самого полного наслажденья любовью. Нет, как можно, они не наслаждались ею и вполовину так сильно. Их чувства были слишком поверхностны, их упоение еще слишком слабо и слишком мимолетно.
«Сила ощущения соразмерна тому, из какой глубины организма оно поднимается. Если оно возбуждается исключительно внешним предметом, внешним поводом, оно мимолетно и охватывает только одну свою частную сторону жизни. Кто пьет только потому, что ему подносят стакан, тот мало смыслит вкус в вине, оно слишком мало доставляет ему удовольствия. Наслаждение уже гораздо сильнее, когда корень его в воображении, когда воображение ищет предмета и повода к наслаждению. Тут кровь волнуется уже гораздо сильнее, и уже заметна некоторая теплота в ней, дающая впечатлению гораздо больше неги. Но это еще очень слабо сравнительно с тем, когда корень отношений, соединенных с наслаждением, находится в самой глубине нравственной жизни. Тут возбуждение проникает всю нервную систему, волнует ее долго и чрезвычайно сильно. Тут теплота проникает всю грудь: это уж не одно биение сердца, которое возбуждается фантазиен), нет, вся грудь чувствует чрезвычайную свежесть и легкость; это похоже на то, как будто изменяется атмосфера, которою дышит человек, будто воздух стал гораздо чище и богаче кислородом, это ощущение вроде того, какое доставляется теплым солнечным днем, это похоже на то, что чувствуешь, греясь на солнце, но разница огромная в том, что свежесть и теплота развиваются в самых нервах, прямо воспринимаются ими, без всякого ослабления своей ласкающей силы посредствующими элементами».
«Я очень довольна, что еще вовремя бросила эту невыгодную манеру. Это правда: надобно, чтобы обращение крови не задерживалось никакими стеснениями. Но зачем после этого так восхищаться, что цвет кожи стал нежнее? это так должно быть. И от каких пустяков! пустяки, но как это портит ногу! чулок должен держаться сам, весь, и слегка; линия стала правильна, этот перерез исчезает.
Это не так скоро проходит. А ведь я только три года носила корсет, я бросила его еще до нынешней нашей жизни. Но правда, что наши платья все-таки теснят талью и без корсета. Но правда ли, что и это пройдет, как исправилась нога? Правда, несколько проходит, — пройдет; как я довольна. Какой несносный покрой платья! Давно бы пора понять, что гречанки были умнее, платье должно быть широко от самых плеч, как одевались они. Как наш покрой платья портит наш стан! Но у меня эта линия восстановляется, как я рада этому!»
— Как ты хороша, Верочка!
— Как я счастлива, Саша!
И сладкие речи,
Как говор струй;
Его улыбка
И поцелуй.
Милый друг, погаси
Поцелуи твои:
И без них при тебе
Огнь пылает в крови,
И без них при тебе
Жжет румянец лицо,
И волнуется грудь,
И блистают глаза,
Словно в ночи звезда.
И снится Вере Павловне сон, будто:
Доносится до нее знакомый, — о, какой знакомый теперь! — голос издали, ближе, ближе, —
Wie herrlich leuchtet
Mir die Natur!
Wie glänzt die Sonne!
Wie lacht die Flur!
И видит Вера Павловна, что это так, все так…
Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, опоясывающем поле, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами; аромат несется с нивы, с луга, из кустарника, от наполняющих лес цветов; порхают по веткам птицы, и тысячи голосов несутся от ветвей вместе с ароматом; и за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга, покрытые цветами кустарники до дальних гор, покрытых лесом, озаренным солнцем, и над их вершинами там и здесь, там и здесь, светлые, серебристые, золотистые, пурпуровые, прозрачные облака своими переливами слегка оттеняют по горизонту яркую лазурь; взошло солнце, радуется и радует природа, льет свет и теплоту, аромат и песню, любовь и негу в грудь, льется песня радости и неги, любви и добра из груди — «О земля! о нега! о любовь! о любовь, золотая, прекрасная, как утренние облака над вершинами тех гор!»